Дверь открылась. Все уже были в сборе. Но молчание продолжалось. Гумилев оглянулся и встал нам навстречу. Анненский с какой-то привычной, механической и опустошенной любезностью, приветливо и небрежно, явно отсутствуя и высокомерно позволяя себе роскошь не считаться с появлением новых людей, - или понимая, что именно этим он сразу выдаст им "диплом равенства", - Анненский протянул нам руку.
Он был уже не молод. Что запоминается в человеке? Чаще всего глаза или голос. Мне запомнились гладкие, тускло сиявшие в свете низкой лампы волосы. Анненский стоял в глубине комнаты, за столом, наклонив голову. Было жарко натоплено, пахло лилиями и пылью.
Как я потом узнал, молчание было вызвано тем, что Анненский только что прочел свои новые стихи: "День был ранний и молочно-парный, - Скоро в путь...".
Гости считали, что надо что-то сказать и не находили нужных слов. Кроме того, каждый сознавал, что лучше хотя бы для виду задуматься на несколько минут и замечания свои сделать не сразу: им больше будет весу. С дивана в полутьме уже кто-то поднимался, уже повисал в воздухе какой-то витиеватый комплимент, уже благосклонно щурился поэт, давая понять, что ценит, и удивлен, и обезоружен глубиной анализа, - как вдруг Гумилев нетерпеливо перебил:
- Иннокентий Федорович, к кому обращены ваши стихи?
Анненский, все еще отсутствуя, улыбнулся.
- Вы задаете вопрос, на который сами же хотите ответить,.. Мы вас слушаем.
Гумилев сказал:
- Вы правы. У меня есть своя теория на этот счет. Я спросил вас, кому вы пишите стихи, не зная, думали ли вы об этом... Но мне кажется, вы их пишете самому себе. А еще можно писать стихи другим людям или Богу. Как письмо.
Анненский внимательно посмотрел на него. Он был уже с нами.
- Я никогда об этом не думал.
- Это очень важное различие... Начинается со стиля, а дальше уходит в какие угодно глубины и высоты. Если себе, то в сущности, ставишь только условные знаки, иероглифы: сам. все разберу и пойму, знаете, будто в записной книжке. Пожалуй, и к Богу то же самое. Не совсем, впрочем. Но если вы обращаетесь к людям, вам хочется, чтобы вас поняли, и тогда многим приходится жертвовать, многим из того, что лично дорого.
- А вы, Николай Степанович, к кому обращаетесь вы в своих стихах?
- К людям, конечно, - быстро ответил Гумилев.
Анненский помолчал.
- Но можно писать стихи и к Богу... по вашей терминологии... с почтительной просьбой вернуть их обратно, они всегда возвращаются, и они волшебнее тогда, чем другие... Как полагаете вы, Анна Андреевна? - вдруг с живостью обернулся он к женщине, сидевшей вдалеке в глубоком кресле и медленно перелистывавшей какой-то старинный альбом.
Та вздрогнула, будто испугавшись чего-то. Насмешливая и грустная улыбка была на лице ее. Женщина стала еще бледней, чем прежде, беспомощно подняла брови, поправила широкий шелковый платок, упавший с плеч.
- Не знаю.
Анненский покачал головой.
- Да, да... "есть мудрость в молчании", как говорят. Но лучше ей быть в словах. И она будет.
Разговор оборвался.
- Что же, попросим еще кого-нибудь прочесть нам стихи, - с прежней равнодушной любезностью проговорил поэт.
МАКСИМИЛИАН ВОЛОШИН
ВОСПОМИНАНИЯ О ЧЕРУБИНЕ ДЕ ГАБРИАК
...Вячеслав Иванов, вероятно, подозревал, что я - автор Черубины, так как говорил мне: "Я очень ценю стихи Черубины. Они талантливы. Но если это мистификация, то это гениально". Он рассчитывал на то, что "ворона каркнет". Однако я не каркнул. А. Н. Толстой давно говорил мне: "Брось, Макс, это добром не кончится".
Черубина написала Маковскому последнее стихотворение, которое не сохранилось. В нем были строки:
Милый друг, Вы приподняли
Только край моей вуали.
Когда Черубина разоблачила себя, Маковский поехал к ней с визитом и стал уверять, что он уже давно обо всем знал: "Я хотел дать Вам возможность дописать до конца Вашу красивую поэму"... Он подозревал о моем сообщничестве с Лилей и однажды спросил меня об этом, но я, честно глядя ему в глаза, отрекся от всего. Мое отречение было встречено с молчаливой благодарностью.
Неожиданной во всей этой истории явилась моя дуэль с Гумилевым. Он знал Лилю давно, и давно уже предлагал ей помочь напечатать ее стихи, однако, о Черубине он не подозревал истины. За год до этого, в 1909 г. летом, будучи в Коктебеле 1 вместе с Лилей, он делал ей предложение.
В то время, когда Лиля разоблачила себя, в редакционных кругах стала расти сплетня.
Лиля обычно бывала в редакции одна, так как жених ее Воля Васильев 2 бывать с ней не мог. Он отбывал воинскую повинность. Никого из мужчин в редакции она не знала. Одному немецкому поэту, Гансу Гюнтеру, который забавлялся оккультизмом, удалось завладеть доверием Лили. Она была в то время в очень нервном, возбужденном состоянии. Очевидно, Гюнтер добился от нее каких-то признаний. Он стал рассказывать, что Гумилев говорит о том, как у них с Лилей в Коктебеле был большой роман. Все это в очень грубых выражениях. Гюнтер даже устроил Лиле "очную ставку" с Гумилевым, которому она принуждена была сказать, что он лжет. Гюнтер же был с Гумилевым на "ты" и, очевидно, на его стороне. Я почувствовал себя ответственным за все это и, с разрешения Воли, после совета с Леманом, 3 одним из наших общих с Лилей друзей, через два дня стрелялся с Гумилевым.
Мы встретились с ним в мастерской Головина в Мариинском театре во время представления "Фауста". Головин в это время писал портреты поэтов, сотрудников "Аполлона". В этот вечер я позировал. В мастерской было много народу, в том числе - Гумилев. Я решил дать ему пощечину по всем правилам дуэльного искусства, так как Гумилев, большой специалист, сам учил меня в предыдущем году: сильно, кратко и неожиданно.