Я вежлив с жизнью современною,
Но между нами есть преграда,
Все, что смешит ее, надменную,
Моя единая отрада.
Затерянные, побледневшие ныне слова "победа, подвиг, слава" звучали в его душе "как громы медные, как голос Господа в пустыне".
Смеялись над ним: "ну, что нового придумал наш изысканный жираф?.." "Изысканный жираф" смотрел на нас холодно своими раскосыми, блеклыми глазами, улыбался иронически и сухо, шутил, а в душе злился,
"Как идол металлический
Среди фарфоровых игрушек".
Про него говорили: в Африке стрелял-стрелял, ни в одного носорога не попал; на войне стрелял-стрелял, ни одного немца не убил", Год тому назад стреляли в него... и попали...
Напряженно пытаюсь представить себе, как он умер, - и думаю: мужественно, с полным самообладанием. Не он ли уверял нас, что
"Людская кровь не святее
Изумрудного сока трав"?
- ......"И вот вся жизнь"...... Она кончилась для него, многокрасочная, многозвучная жизнь, почти одновременно со смертью близкого ему собрата по перу, Александра Александровича Блока, - всего на несколько недель позже. Я не сравниваю их, я только указываю на это не случайное совпадение. Блок был велик, Блок был гениален. Он был Пушкиным нашей эпохи. В нем было нечто божественное, и - не побоюсь выговорить до конца - он был полубогом, как Петрарка, Данте, Гёте.
Гумилев не был ни в каком смысле велик. И не был гениален. Он был по характеру своего дарования полным антиподом Блока. Блок вещал, Гумилев придумывал, Блок творил, Гумилев изобретал, Блок был художником, артистом, Гумилев был maitre'oм, мастером. Блок был больше поэтом, чем стихослагателем. Гумилев был версификатором pur sang, филологом par exellence. Будучи антиподами, полюсами одного и того же сфероида, они не могли не погибнуть почти одновременно. Ничего не значит, что между ними не было почтя никакой внутренней связи: бывает связь по формальной необходимости, не менее прочная. Очень мало связи между цветком и пчелой, питающейся его соком, между кротом и солнцем. Но пчела питается соком цветка, но крот выползает по утрам из своей норы глядеть на восходящее солнце. Сладкая кровь цветка сохраняется в даре мудрых пчел. И в глазах даже мертвого крота отражается лучезарное солнце. ...... Вспоминаю, Гумилев говорил мне о Блоке: "Он лучший из людей. Не только лучший русский поэт, но и лучший из всех, кого я встречал в жизни. Джентльмен с головы до ног. Чистая, благородная душа. Но - он ничего не понимает в стихах, поверьте мне".
В этом - все, отсюда произрастают все параллели между Блоком и Гумилевым. Первый был влюблен в поэзию и, в сущности, равнодушен к стихам. Второй - наоборот. Мы не знаем, что происходит в мире тайных сил, в сфере неведомых событий. Может быть, та самая коса, которая скосила Блока, рукояткой своей ударила насмерть Гумилева: может быть, смертный час Блока круглый, белый, как биллиардный шар, страшный и странный своей совершенной законченностью, гладким своим безличием - этот шаровидный час - этот смертельный шар, убив Блока, рикошетом убил Гумилева.
И оба знали, оба предсказали, как умрут.
Блок предсказал, что умрет у себя в постели:
"...просто в час тоски беззвездной,
В каких-то четырех стенах,
С необходимостью железной
Усну на белых простынях".
И предвидел свои похороны:
"Божья Матерь "Утоли мои печали"
Перед гробом шла, светла, тиха.
А за гробом в траурной вуали
Шла невеста, провожая жениха"...
- "Был он только литератор модный,
Только слов кощунственных творец..."
Шла за гробом Блока - жена его, шла мать. Но и невеста шла - Пречистая София-Мудрость. И если для встречных, для прохожих, "был он только литератор модный", то для нее, для Софии, это был жених. Прекрасный жених. Светлый рыцарь.
"И навстречу кланялись, крестили
Многодумный, многотрудный лоб.
А друзья и близкие пылили
На икону, на нее, на гроб"...
- "И венок случайный за венком"...
Смерть в постели. Гроб. Венки. Но прислушайтесь к другим словам, к этим уверенным, поступательным, мужественным анапестам, с перебивающимся от ликующего волнения ритмом:
"И умру я не на постели,
При нотариусе и враче,
А в какой-нибудь дикой щели,
Утонувшей в густом плюще,
Чтоб войти не во всем открытый,
Протестантский, прибранный рай,
А туда, где разбойник, мытарь
И блудница крикнут - вставай..."
Не было не только "врача и нотариуса", не было близких, родных... В последний, единственный час жизни - никого близкого. Вздрогнул ли он, зарыдал ли? Может быть, молча молился, вспоминая вещие свои слова:
"Я носитель мысли великой,
Не могу, не могу умереть"...
Вспоминается мне его голос - густой, какой-то тягучий и хмельной, прыгающий от низких баритональных нот к высоким, почти пискливым. Размерно, точно скандируя, он говорил "с чувством, толком, расстановкой": "нужно всегда идти по линии наибольшего сопротивления. Это мое правило. 2 Если приучить себя к этому, ничто не будет страшно".
Он и шел по линии наибольшего сопротивления, действуя, где нужно, локтями, наступая на ноги (говорю, конечно, метафорически). И потому имел немало недоброжелателей, почти врагов.
Возвращаюсь к личным воспоминаниям. В 1920-1921 гг. мы встречались с Н. С. многократно в Доме Литераторов, во "Всемирной Литературе". Беседовали обычно на литературные темы, о новых книгах, о критике. Однажды у нас завязался длинный разговор о Розанове, из которого выяснилось, что Н. С. не ценит, не любит и, по-моему, не понимает этого писателя. Но некоторые суждения Гумилева казались мне верными и меткими. Так об одном аккуратнейшем, механическом человеке, проповедующем "иннормизм" и бунтарство, Гумилев сказал: "служил он в каком-то учреждении исправно и старательно, вдруг захотелось ему бунтовать; он посоветовался с Вяч. Ивановым, и тот благословил его на бунт, и вот стал К. А. бунтовать с 10-ти до 4-х, так же размеренно и безупречно, как служил в своей канцелярии. Он думает, что бунтует, а мне зевать хочется".